Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, дорогой, уважаемый, милая, но не важно даже кто, ибо черт лица, говоря откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но и ничей верный друг вас приветствует с одного из пяти континентов, держащегося на ковбоях. Я любил тебя больше, чем ангелов и самого, и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих. Далеко, поздно ночью, в долине, на самом дне, в городке, занесённом снегом по ручку двери, извиваясь ночью на простыне, как не сказано ниже, по крайней мере, я взбиваю подушку мычащим "ты", за горами, которым конца и края, в темноте всем телом твои черты как безумное зеркало повторяя.
Волхвы забудут адрес твой. Не будет звёзд над головой. И только ветра сиплый вой расслышишь ты, как встарь. Ты сбросишь тень с усталых плеч, задув свечу пред тем, как лечь. Поскольку больше дней, чем свеч, сулит нам календарь. Что это? Грусть? Возможно, грусть. Напев, знакомый наизусть, Он повторяется. И пусть. Пусть повторится впредь. Пусть он звучит и в смертный час, как благодарность уст и глаз тому, что заставляет нас порою вдаль смотреть. И молча глядя в потолок, поскольку явно пуст чулок, поймешь, что скупость – лишь залог того, что слишком стар. Что поздно верить чудесам. И, взгляд подняв свой к небесам, ты вдруг почувствуешь, что сам – чистосердечный дар.
Плывёт в тоске необъяснимой среди кирпичного надсада ночной кораблик негасимый из Александровского сада, ночной фонарик нелюдимый, на розу жёлтую похожий, над головой своих любимых, у ног прохожих. Плывёт в тоске необъяснимой пчелиный ход сомнамбул, пьяниц. В ночной столице фотоснимок печально сделал иностранец, и выезжает на Ордынку такси с больными седоками, и мертвецы стоят в обнимку с особняками. Плывёт в тоске необъяснимой певец печальный по столице, стоит у лавки керосинной печальный дворник круглолицый, спешит по улице невзрачной любовник старый и красивый. Полночный поезд новобрачный плывёт в тоске необъяснимой. Плывёт во мгле замоскворецкой, плывёт в несчастие случайный, блуждает выговор еврейский на жёлтой лестнице печальной, и от любви до невеселья под Новый год, под воскресенье, плывёт красотка записная, своей тоски не объясняя. Плывёт в глазах холодный вечер, дрожат снежинки на вагоне, морозный ветер, бледный ветер обтянет красные ладони, и льётся мед огней вечерних и пахнет сладкою халвою, ночной пирог несёт сочельник над головою. Твой Новый год по тёмно-синей волне средь моря городского плывёт в тоске необъяснимой, как будто жизнь начнётся снова, как будто будет свет и слава, удачный день и вдоволь хлеба, как будто жизнь качнётся вправо, качнувшись влево.
Добрый путь, добрый путь, возвращайся с деньгами и славой. Добрый путь, добрый путь, о как ты далека, Боже правый! О куда ты спешишь, по бескрайней земле пробегая, как здесь нету тебя! Ты как будто мертва, дорогая. B этой новой стране непорочный асфальт под ногою, твои руки и грудь – ты становишься смело другою, в этой новой стране, там, где ты обнимаешь и дышишь, говоришь в микрофон, но на свете кого-то не слышишь. Сохраняю твой лик, устремлённый на миг в безнадежность, – безразличный тебе – за твою уходящую нежность, за твою одинокость, за слепую твою однодумность, за смятенье твоё, за твою молчаливую юность. Всё, что ты обгоняешь, отстраняешь, приносишься мимо, всё, что было и есть, всё, что будет тобою гонимо, -- ночью, днём ли, зимою ли, летом, весною и в осенних полях, – это всё остается со мною. Принимаю твой дар, твой безвольный, бездумный подарок, грех отмытый, чтоб жизнь распахнулась, как тысяча арок, а быть может, сигнал – дружелюбный – о прожитой жизни, чтоб не сбиться с пути на твоей невредимой отчизне. До свиданья! Прощай! Там не ты – это кто-то другая, до свиданья, прощай, до свиданья, Nowhere with love, on the thirtieth of March, Dear, dear, sweet, but not important Even who, for the features of the face, speaking Frankly, not to remember already, not yours, but And no one's faithful friend greets you from one From five continents, holding on to cowboys. I loved you more than the angels and myself, And so on now From you, than from both of them. Far, late at night, in the valley, at the very bottom, In the town, covered with snow on the door handle, Wriggling at night on the sheet, As it is not said below, at least, I beat the pillow mooing "you", Beyond the mountains, which end and edge, In the darkness all your features As a mad mirror repeating.
The Magi will forget your address. There will not be stars above your head. And only the hoarse wind howled You hear how old you are. You will throw the shadow off your tired shoulders, Blowing out the candle before lying down. Since more days than candles, Promises us a calendar. What is it? Sadness? Perhaps sadness. Chant, familiar by heart, It repeats itself. Let it go. Let it be repeated again. May it also be heard in the hour of death, As gratitude of mouth and eye To what makes us Sometimes to look into the distance. And silently looking at the ceiling, Because the stocking is obviously empty, You will understand that stinginess is only a pledge That is too old. It's too late to believe miracles. And, looking up to heaven, You suddenly feel that yourself - a sincere gift.
Floats in misery inexplicable Amid the brickyard Overnight boat From the Alexander Garden, Night lantern unsociable, On the rose yellow similar, Over the head of their loved ones, At the feet of passers-by. Floats in misery inexplicable Bee-walk of somnambulists, drunkards. In the night capital of the photograph Sadly made a foreigner, And travels to Ordynka Taxi with sick riders, And the dead stand in an embrace With mansions. Floats in misery inexplicable A sad singer on the capital, Stands by the kerosene shop The sad janitor is chubby, Hurries along the street unprepossessing Lover old and beautiful. Midnight Train Bride Floats in anguish inexplicable. She sails in the mist of the Zamoskvoretskaya, Swims in the accident accidental, Wandering Jewish scam On the yellow stairs of a sad, And from love to unhappiness Under the New Year, on Sunday, Swims beautiful babe note, His anguish is not explaining. Swims in the eyes of a cold evening, Trembling snowflakes on the car, Frosty wind, pale wind Wraps red hands, And the honey of evening lights is poured And smells like sweet halvoyu, A night cake is Christmas Eve Over the head. Your New Year in dark blue Wave in the sea of the city Floats in anguish inexplicable, As if life begins again, As if there will be light and glory, A good day and plenty of bread, As if life would swing to the right, Swinging to the left.
Good way, good journey, come back with money and glory. Good way, good way, oh how far you are, God's right! About where you are hurrying, on the boundless earth running, As there is no you here! You seem to be dead, darling. In this new country the virgin asphalt under the foot, Your hands and chest - you become boldly different, In this new country, where you hug and breathe, You talk into the microphone, but in the world someone can not hear. I keep your face, looking for a moment hopelessly, - Indifferent to you - for your leaving tenderness, For your loneliness, for your blind one-sidedness, For your confusion, for your silent youth. Everything that you overtake, remove, you come by, Everything that was and is, everything that will be persecuted by you - Night, day, winter, summer, spring And in the autumn fields, it's all stays with me. I accept your gift, your weak-willed, thoughtless gift, Sin washed, so that life is flung open, like a thousand arches, And perhaps, a signal - friendly - about a lived life, So as not to go astray on your unharmed homeland. Goodbye! Goodbye! There's not you - it's someone else, Good-bye, goodbye, good-bye,