кусая предплечьяНаверное, слишком хриплые эти губы, слишком, наверное, острые каблуки в позвоночник асфальту и в кожу дверей и грубо и резко и в тело дрожащее, голое, проводки, а мне бы пить колу и все, что карее, и молча молиться Algoane и лакруа, и ссадинки чтобы спрятались под тональником, нежные, раскаленные до бела, до дебильности помнить и номер дома, и тебя, заспанного, и себя, истеричку, и как возвращались из комы, из комнаты, и слушали децибелы проезжающей электрички, на утро казалось – не так все страшно, не так уж и больно – письмо из одних пробелов, девочки, чтобы согреться, натужно и влажно ветер взасос целовал деревянные двери подсохших улыбок, зауженных пепельниц в задних карманах, в апреле глаза его были уже как осенью – карие, изжелта-рваные, всегда говорил, как мало ему меня досталось за эти восемь
недель, мол, с кем-то я пропадала, яркая и далекая, а его сердечко дробилось в мельчайших швах, что замучила, стерва, такого мальчика теплого!.. ушла от него с одиночеством на подошвах. Звонил, нет, конечно, звонил и глухо вговаривал «Лесь, в общем, это…пожалуйста, приходи», делала вид, будто что-то случилось со слухом, его лучший друг рисовал на моей груди языком. Я ложилась под форму пальцев, под его широкое холеное тело, а через год мне глаза выедали все эти фотографии, несмелая я, его грубое «надоела», и как эти люди были во мне так долго, как могла я исплакать все сказанное сгоряча, им обоим так нравилась беленькая футболка, которой сейчас закрываю царапины на плечах, все засосы на сердце. Короче, остались оба
зачерствевшими снимками, холоднее, чем снегири. А сейчас есть ты, от которого ничего не осталось. но который остается сам. На ночь. Когда за поворотом обрываются фонари.
Пьешь мой загар на ключицах, под волосами,
без запятых, без слов ласковых, человечьих.
Я… А что я?
Смотрю умирающими глазами,
кусая